Наш дальний земляк

В предчувствии, что сейчас найду что-то интересное, развернула газету «Советская Россия» и вижу: вся вторая полоса — о Виталии Закруткине. Статья о нем, воспоминания и его последнее интервью. Должно быть, корреспондент газеты разговаривал с ним во время его тяжелой болезни.

Прочитала, и как будто в ночи от большого костра внезапно полыхнуло высокое пламя... И осветилась душа. Вот он какой был, оказывается, Виталий Александрович! «Рыцарь без страха и упрека»?

Так ответить на вопрос американца: почему он, Закруткин, ходит в военной униформе! Так прямо сказать американцу: «... Потому что дал себе слово: пока льется, проливается вами кровь во Вьетнаме, и там по вашей вине страдают дети, пока по миру шагает смерть, я этой униформы не сниму...»

Читала и думала: и верно, он всегда был одет именно так, когда мы видели его в Большом Союзе (СП СССР), в ЦДЛ или во время съездов, но мне и в голову не приходило — почему? Казалось, иного Закруткина и не бывает, да и не может быть, военная форма так шла ему. Вот он в защитного цвета гимнастерке, подтянутый широким ремнем, и в таких же бриджах. И в сапогах. Стройный и легкий в ходьбе. Смотрит улыбчиво сквозь пенсне... Курит. Седой. Неужели так было?

Он даже в завещании написал: «... Похоронить меня в этой униформе...» А дальше, ответ-то какой на вопрос: почему?

«Потому что при первом звуке тревоги я встану из гроба и буду воевать против империализма своими книгами, всем тем, что мне будет доступно после смерти...»

И это еще не все. Мысль о бессмертии уводила его к конкретным образам мира. Допустить, что со смертью от человека ничего не останется, он не хотел; поэтому оставлял для себя возможность превращения пусть в малую, но все-таки живую часть природы — дерево, птицу... И верил: «В ничто не может человек превратиться...» Конечно. И я теперь думаю, что если таким людям дано в чем-то найти свое продолжение, то, наверно, это был бы полет орла...

Михаилу Алексееву за его статью-воспоминание хотелось бы сказать: «Спасибо!..». В своей «Тихой песне» он вызвал из небытия образ поющего Закруткина так живо, что я все свои дела отложила на время в сторону; прочитала затем и статью Николая Шундика... И унеслась мыслью к прошлому...

Вспомнилось, как однажды Виталий Закруткин пел для нас — дальневосточников — в гостинице «Гранд-Отель»... Мы тогда целой ватагой прибыли в Москву на обсуждение журнала «Дальний Восток» и встретились с ним совсем нечаянно...

Москва в то время объединяла писателей, звала к дружбе, учила, зная о нас больше, чем мы сами о себе знали. Возможно, этим отчасти объясняется сила ее притяжения. В стенах Союза было кому поддерживать горьковские традиции... С кем только не сдружила нас Москва! Поэтому встретить на ее шумных площадях и перекрестках знакомое лицо не было дивом. Но почти всегда означало радость.

А тут — товарищ, родственная душа, земляк, пускай далекий, но все-таки жил ведь когда-то Виталий Закруткин на Дальнем Востоке! Он же завитинский, хотя мы узнали об этом спустя годы. Есть такая станция на Амурской железной дороге — Завитая. Виталий Александрович там учительствовал.

Так вот, отобедав вместе, мы в тот раз из гостиницы «Москва» отправились в «Гранд-Отель», увлеченные Закруткиным. Он, в отличие от нас, там поселился. Мы оказались в большой комнате с плюшевыми гардинами вишневого цвета. И был там рояль, справа, как войти...

Виталий Александрович аккомпанировал сам себе; вначале он пел какой-то романс; голос у него был приятный, чуть с хрипотцой, не рассчитанный на какой-то успех у слушателей, по-домашнему тихий. Обернувшись к нам, Закруткин сказал как бы между прочим: «Ну, это так... для разминки. А сейчас я вам спою другое... Это уже заветное...» И негромко, может быть, даже еще тише, чем до этого, запел:

Цвет небесный, синий цвет
Полюбил я с малых лет...

А мы замерли, слушая его. Не знаю, чья это музыка? Кто композитор? Уж не сам ли Виталий Александрович придумал мотив и был его автором? Настолько гармонично звучало все: слова и музыка... И душа того, кто пел, наполненная печалью, передавала нам эту печаль...

А теперь, когда достиг
Я вершины дней своих,
В жертву всем другим цветам
Голубого не отдам.

Он прекрасен без прикрас,
Это — цвет любимых глаз,
Это — взгляд бездонный твой,
Напоенный синевой...

Многие из нас, конечно, знали это стихотворение Ник. Бараташвили в переводе Б. Пастернака. Но петь! Я впервые услышала тогда. Грустно стало от последних слов. Конечно, грустно...

... Это синий. Негустой
Иней над моей плитой.
Это сизый зимний дым
Мглы над именем моим...*

Не я одна заметила, что Иван Машуков, сидевший в кресле, поднес к глазам платок и вдруг поднялся и вышел, тихо притворив за собою дверь...

Мы уже знали о его неизлечимой болезни. В эту зиму Иван Георгиевич надолго оставался в Москве и работал над своим многострадальным романом о коллективизации... Жил он, кажется, в «Гранд-Отеле»... Впрочем, не знаю точно.

Ну а почему тогда все мы гурьбой (Рогаль, Пришвин, Тельканов, Грачев, Наволочкин, Шундик и я) из гостиницы «Москва» ринулись в «Гранд-Отель»? Да потому, что там вот-вот должен был появиться М. А. Шолохов. Но он так и не появился, и мы, послушав песни Виталия Закруткина, разбрелись кто куда...

Про Ивана Машукова надо сказать вот что. Писал он свой роман «Трудный переход» долго, тему эту выстрадал; хотел изобразить события, связанные с коллективизацией на Дальнем Востоке, во всю мощь, правдиво показать, как это было, без особых фантазий...

Но во время обсуждения рукописи на заседании редколлегии, потом — в издательстве выслушал немало критических замечаний, советов... Бедный Иван! Вычеркивал он с болью целые страницы. Жаловался: «Вот, паря, приходится резать по-живому...» Роман не прозвучал... Если бы теперь кто-то вынул из архива первые варианты рукописи и восстановил утраченное... Но кто за это возьмется?

Писательское время свое, по сути дела, Иван Георгиевич отдал другим, будучи редактором добросовестным и «незаменимым», как считалось. Судьба его не возблагодарила. Да и не только с ним так произошло. И по сей день происходит. А вот Николай Шундик не пошел по этому пути. Он решительно отставлял в сторону руководящие кресла. Читая его статью о Закруткине, думала об этом.

Виталий Александрович тоже мог быть прекрасным редактором. Но видел свою задачу в другом. Иначе не было бы ни «Кавказских записок», ни «Матери человеческой» — этого гимна сердцу русской женщины.

Правильно сказал о нем Михаил Алексеев в одной фразе: «Только Виталий Закруткин мог написать такую повесть». И действительно, с его великодушием (от природы и от воспитания), с его добротой, для которой не нужно никаких объяснений. Она ясна от сотворения мира...

По сути Закруткин был первым, кто в художественной прозе о войне, вопреки газетным призывам: «Убей его!» (немца), «Отомсти врагу!» и так далее, — кстати, справедливым в ту пору, — с годами, осмысливая то, что принесла война, позвал человечество к разоружению, вылепив такой потрясающей силы женский образ, пусть в чем-то отчасти условный.

А суть его такова.

Немцы сожгли хутор, где жила Мария. Чудом уцелевшая, она искала место, где бы спрятаться; ведь ей предстояли роды. Вспомнила о погребе. Но когда спустилась туда по ступенькам, ее охватил ужас. В погребе сидел немецкий солдат. Мария держала в руках вилы... Она приготовилась защищаться. Но вдруг услышала слабый голос: «Ма-ма, ма-ма!..» Немец, совсем юный солдат, был ранен. В сознании Марии все перевернулось. Вместо ожидаемого поединка с ним русская женщина пришла ему на помощь...

Поразительная развязка. Да. Хотя память из далеких детских лет, из другой войны, гражданской, здесь у нас, на Амуре, вынесла чем-то похожий на этот случай.

Деревню Черновку в Амурской области, где я родилась, японцы сожгли дотла. Это было в 1919 году. Оставшись без крова, семья наша скиталась по чужим дворам. Мама переезжала с нами из одной деревни в другую. Дошло до того, что мы устроились в опустевшей потребительской лавке в Нижних Бузулях.

Нам — ребятишкам — новое жилье после зимовья в тайге показалось вполне подходящим. Тепло. Спим на голых полках, где прежде были товары, расположились на разной высоте и оттуда наблюдаем, как мама, затопившая железную печку, сидит на скамеечке, чистит картошку.

Неожиданно вошли японцы... Не помню, сколько их было. Загалдели по-своему, затопали, ежась от мороза, напустили холоду. Мама попросила закрыть дверь и жестом объяснила, кивнув в нашу строну: детишки, мол.

Один японец подошел к нам, что-то пробормотал по-своему и громко засмеялся. Может быть, сосчитал нас — четверых, забавно так разместившихся на пустых торговых полках... А мы наблюдали за ним: вот он приставил к стенке винтовку, потом развязал свой желтый башлык и сел у пустого прилавка.

Остальные солдаты толпились около печки, гоготали, требовали молока и картошки. Мама поделилась с ними картошкой, сказала, что молока нет, и они ушли. А этот японец еще задержался, он стал одаривать нас галетами; вытаскивал их откуда-то из сумки, висевшей у него сбоку, и протягивал всем нам по очереди. Мы не хотели брать, боялись его. Но он настаивал, он ловил наши руки, просил, упрашивал, и когда старшая сестренка взяла у него «пряник», совсем не сладкий, оказывается, японец дотронулся ладонью до ее головы, погладил светлые, как лен, волосы... А мама стояла в дверном проеме и с удивлением смотрела, как по его щекам текут слезы...

О чем думал японский солдат?

Через какую-то неделю белогвардейцы убьют в тайге под Чудиновкой нашего отца — красного комиссара, большевика, потом из Благовещенской тюрьмы японцы выведут на казнь семнадцать революционеров, и в том числе дедушку... Они заколют его штыками на рассвете... Войны жестоки...

Но японский солдат? Его слезы... Выходит, сострадание было ему не чуждо?

Два времени. Две войны: Гражданская и Великая Отечественная. В промежутке между ними вспыхивали еще краткие войны. Сколько же крови пролилось на земле, прежде чем призыв Советского Союза к разоружению прозвучал во всем мире, словно удар колокола!..

Он заставил народы и государства очнуться, прийти в себя и подумать, что ждет нас в этой лихорадочно текущей, тревожной жизни, где так много места отведено заботам о лучших способах истребления людей?

Виталий Закруткин воевал от первого дня и до последнего. И ранен был. И чудом уцелел. А мог бы остаться в тылу, когда Ростовский пединститут эвакуировался на восток и Виталию Александровичу как заведующему кафедрой русского языка и литературы полагалось ехать туда же, но он нашел свое место в идущем на запад воинском эшелоне...

Не побывав в огне войны, он не смог бы создать «Кавказские записки», — такое придумать нельзя! Да и «Матерь человеческую» — тоже, прообразом которой была донская казачка. «Эту женщину я не мог, не имел права забыть», — говорил Виталий Александрович спустя годы.

Художник он был чуткий, и человек необычайно внимательный, как это свойственно доброму сердцу. Когда говорят об интеллигентности писателя, я среди тех наших современников, кого мне довелось видеть, назвала бы непременно Виталия Закруткина.

В разное время встречала его на писательских пленумах и на съездах в Москве, и всякий раз он спрашивал:

— Что нового в Благовещенске? Строится город?

— Конечно. А вы все-таки не забываете, Виталий Александрович?

— Нет, не забываю. Это же молодость моя!

Что ему ответить? Редко теперь выпадает случай ехать на поезде по железной дороге и, следовательно, видеть из окна вагона станцию Завитую, новый ее вокзал в окружении могучих тополей, посаженных еще семейством Закруткиных! (Родители Виталия Александровича тоже учительствовали там).

Теперь мы все больше летаем. А самолет отнимает у нас землю...

— Приезжайте, все увидите собственными глазами. — Говорю ему это и вижу как сейчас: улыбается Виталий Александрович, поблескивают стекла пенсне с тонкой цепочкой...

Собирался. Но не удалось. Или, вернее сказать, не успел... Интересно, как бы он теперь разговаривал с американцем, который задавал ему вопрос о военной форме?.. Скорее всего, сам спросил бы его: что заставило НАТО бомбить Югославию? Давняя бредовая мечта завладеть мировым пространством? Она не дает покоя американским воротилам. И летят крылатые стервятники над городами и селами настрадавшейся земли...


* А я читаю по-своему: Это синий, синий дым, Дым над именем моим... Потому что «мгла» — одно, «дым» — другое... (Прим. автора) Вернуться